Читать онлайн книгу "Книга обстоятельств"

Книга обстоятельств
Олег Александрович Юрьев


Новая поэзия (Новое литературное обозрение)
Олег Александрович Юрьев (1959–2018) родился в Ленинграде, с 1991 года жил во Франкфурте-на-Майне, писал по-русски и по-немецки. Автор множества книг, в том числе выходивших на немецком, пьесы ставились в разных странах. О. Юрьев – поэт редкостного напряжения смысла и звука, материя языка в его поздних стихах истончается до реберного каркаса классической русской просодии. Акустическое устройство их таково, что улавливает тончайшие вибрации разговорной ленинградской некнижной речи, собирая ее в единый светоносный пучок. Тем неожиданнее «Книга обстоятельств» – три большие поэмы в прозе, резко выламывающиеся из «канонического», основанного на приверженности строгому регулярному размеру репертуара поэта. Три вида обстоятельств, организующих три поэмы книги, – места, времени, образа действия – три драматических единства. Это опыт промедления, остановки, фиксации на малом и словно бы необязательном. Поэт приглушает ритм, сдерживает силу вдохновения, виртуозность стихосложения уходит в тень, искусство отступает – и, парадоксальным образом, дает шанс вернуться тому, что было за ним, до него.





Олег Юрьев

Книга обстоятельств три поэмы











Опыт промедления


Стихотворение в прозе – это опыт промедления, приостановки. Поэт останавливает ритм, сдерживает силу вдохновения. Прозаик не идет за возможным сюжетом. Философ не развивает мысль. Путешественник не стремится вдаль. Он застывает для впечатления, отпечатка. В Европе и в России стихотворения в прозе писали литераторы, хорошо знакомые с дагерротипией: поэт Бодлер и прозаик Тургенев. Этот жанр сродни фотографии, и, как фотография, стихотворение в прозе – всегда перед смертью, несет в себе грядущее отсутствие.

В поэмах Олега Юрьева фотографируют много. Вид и сцена, человек и животное готовы быть снятыми. В обоих смыслах: оказаться запечатлёнными и исчезнуть. Даже архангел Гавриил является к Богородице с невидимой мыльницей. Ее улыбка – это растерянность перед снимком: перед вечной памятью и исчезновением.

«Книга обстоятельств» переполнена вечным – городами, горами, небом. Также она наполнена современным – техникой. Помимо средств записи, камер и телефонов, это транспорт – поезда, самолеты. Она написана эмигрантом, гастролером и туристом (фланером глобализации) – частным лицом, каким остается человек в дороге. Он еще не приехал к пункту назначения, не вошел в роль, не взялся за работу.

Становясь воспоминаниями, сувенирами, дорожные впечатления собираются в альбом. У альбомов некрепкая логика. Временная последовательность перебивается ассоциативным сродством и просто случайностью. В «Книге обстоятельств» так же стоят рядом воспоминания детства и случившееся вчера, деревья и рыбы, щемящее и курьезное.

Изысканная структура цикла, разделение на поэмы и песни, пародийна. Она указывает на то, чему в стихотворении в прозе нет места, как нет и в фотографии на память, – цельности опыта, стройной картине, прекрасному. Роман, поэму, картину пишут, чтобы в них жить. Фотографию снимают в спешке, чтобы уже не вернуться. Так и стихотворение в прозе. У него нет времени.

Прекрасное современности, пишет Беньямин в книге о Бодлере, возникает там, где исчезает культовое значение искусства, там, где искусство больше не спасает. Это главная тема «Стихотворений в прозе» Тургенева: красота не способна дать утешение в болезни и смерти, она только делает их невыносимее. Это драма всего высокого модернизма, вызов, который стоит перед ним.

Ленинградская «вторая культура» 1970?х жила этим расщеплением между надеждой и красотой. Для Олега Юрьева, ее наследника, выбор уже не стоял. Поэзия была единственным обещанием, она требовала последней верности и веры. Ее свидетельство – «Петербургские кладбища». «Книга обстоятельств» – вторая последняя книга, последняя после последней. Главное слово сказано, и можно отступить на шаг назад от рубежа.

Поэт, прозаик, эссеист, Юрьев – автор редкого напряжения смысла и звука, пристрастия ярости и любви. Эта книга написана расслаблением, рассеянием внимания. Такое рассеяние – потенция. Три вида обстоятельств, организующих три поэмы книги, – места, времени, образа действия – три драматических единства. Они готовят сцену, условия, наводят фокус.

Обстоятельства – грамматико-эстетические категории. Стихотворения в прозе Юрьева окрашены эстетическим отношением ко всему, что встречается, до крайности незаинтересованным удовольствием – любованием. Дома, поезда, гроздья винограда, собаки, женщины, китайцы взяты со своих мест, остановлены, сняты.

Эстетический режим – любимая идея философа Жака Рансьера – и есть остановка. Он вырывает вещи из власти идеологии, религии и истории, передает их человеку для свободного пользования. Так возникает искусство современности. Но что делать, если искусство само становится такой же огромной силой – едва ли меньшей, чем вера или политика, призванием, требованием?

Здесь включается механизм стихотворения в прозе. Оно осуществляет эстетический разрыв второго порядка – приостанавливает могущественное действие самого искусства. Это становится возможным в тот момент, когда современность нейтрализует сама себя. Шокирующий эффект разнообразия ее средств и открытий стирается. Техника становится частью природы, ласточки и самолеты уравнены в правах, торжествует покой. Вместе с чарами модерна спадают чары модернистского искусства.

Искусство отступает. В этот момент оно дает шанс вернуться тому, что было до него. Речь не о вере, но о месте веры. О Боге, который не жив и не умер, а вышел в кебабную, ослабив стражу жизни и смерти. О чуде, которое не случается, но к нему все готово: во Франкфурт может прийти море, в Париже встретится умершая подруга, смешные древние божества сойдут с Олимпа.

Чуда нет, но есть его обстоятельства. Когда подействует стихотворение в прозе, не откроется тайна вещей. Они лишь немного изменят свою расположенность друг к другу и к человеку.

Застигнутые стихотворением в прозе, вещи отбрасывают новые тени и по-новому отражают свет. Так рождается особая физика. Пока выставляется выдержка, небо светится из себя, поэты и чайки питаются собственной тенью. Затем раскрываются воротца «райского садика» – срабатывает затвор.


*

У поэта есть два способа уйти. Они тоже разделены эстетикой и грамматикой. Остаться в веках, стать памятником – существительным. Сгореть, улететь – глаголом. Есть третий – уйти обстоятельством: войти в блеск звезд и шепот воды, в состав языка. Стать одним из условий, на которых будут жить те, кто пока остается.



    Игорь Гулин




Обстоятельства мест




поэма


(2006–2010)




Песнь первая





Февраль в виноградниках. Кот переходит дорогу


Кто-то с такой силой и равномерностью вкидывает бутылки в контейнер для стеклотары, что кажется, будто рубят стеклянные дрова.

Вдруг замычала корова, как дверь.

Дорогу неторопливо переходит кот с провисшей спиной и задницей, как у коровы. Не уши бы и не хвост, так бы и казался маленькой черной коровой.

Голые виноградники в снегу. Сейчас непонятно, что здесь, собственно, выращивается. Судя по концлагерной планировке, колючая проволока.

Из-под снега навстречу коту в ужасе зачмокали птички.




Шоссе над морем. О любви к Родине


Пожар в придорожном кусте. Серебряный огонь, добежав по ломано отгибающимся прутьям дальше некуда, подпрыгивает и превращается в маленькую черноту. Вот-вот заполыхает весь склон, весь Адриатический берег.

Машины замедляются, как бы оглядываясь. Но останавливается только одна – фургон с мороженым, весь наискось изрисован какими-то зебрами. Вылезает шофер, раскатывая по камуфляжной майке огнетушитель. Пораскатывал-пораскатывал, потрёс-потрёс, на мгновение с прислоненным ухом замер – и пустил обреченно катиться: с живота – по склону – в сияющее море.

Возвратился к фургону и, размеренно оборачиваясь то через левое плечо, то через правое, начал забрасывать пылающий куст разноцветными гранатами в морозном станиоле – коническими, цилиндрическими и параллелепипидными.




Монастырская гостиница в Австрии. Беатификация, канонизация


У дамы на регистрации улыбка, не поспевающая
за ее лицом.

Медитативное панно в коридоре изображает ежиков, белочек и не то клестов, не то дятлов густо-мохнатой расцветки, с союзмультфильмовским энтузиазмом встречающих восход солнца. Медвежата делают лапами хенде-хох.

В столовой обслуживает монахиня сестра Беата. На сухом ее, темном, аллеманском лице, исподнизу вставленном в белый полотняный конверт, восторг христианской мученицы. Самоочевидно, что всякая принесенная или унесенная ею тарелка – не просто тарелка, а еще один шаг на пути к канонизации.

– Но беатифицированы-то вы уже сейчас, прижизненно?!

Смеется, бережно уходит с недоеденными шницелями, оскорбленными в своей надорванной рыжемохнатости.




В Провансе


Золото, зелень, известковая белизна.

Но никакого серебра, даже и ни осокори никакой! И оливы у них – не в тускло-серебряных ленточках, а в зеленых…

Скрипя крыльями, с горы на гору перетащился голубь.

Цикада перемахнула перед лицом дорогу, как шарообразное вращение с чем-то черным или, может, просто стемневшим внутри.

…Каштаны-голоштаны…

Облака сизые на олове, потом синие на золоте, потом черные на ничем.

С тихим «фр-р-р» пролетела ночница. Или это была жизнь? спросил бы сенильный Тургенев.




Автостоянка на холме. Кириллица и латиница; гласные и согласные


Перед небом, перед его сухо лиловеющей кожей (справа уже взрезанной, кажущей кровавую мышцу) – женщина в контражуре, как большое русское У: с как бы подтянутой к подбородку грудью и узким, свернутым ветром подолом. Рядом курсивной капителью немецкая J: муж.

…А сейчас еще и детки ихние повыбегают из машины, все как один похожие на i или на иные строчные гласные…

Из машины, выбодав дверцу, выползли на передних ногах двe лабиринторылых собаки и уселись друг против друга, как большое немецкое R и зеркально отраженное русское Я. С отбивными языками и раскачивающимися ощечьями.

Глаголи фонарей тихо загораются над покоем стоянки.




Солнечная зима во Флоренции. Раннее утро – голубое и золотое, а


черный флорентинский воздух весь уже за город вышел и мышел уже за город весь: обернул, по ним и стекая, холмы – не столь окрестные, сколь окружные.

Над холмами ночное, белое еще небо медленно голубеет сквозь себя. А между холмов горит красный хворост тосканский, скоро золотым станет…

Слитное небо.

Взмыкивающие холмы.

Членораздельные долины.

Кипарисы – сложенные зонтики, пинии – раскрытые.

Под пиниями и кипарисами у зеркалец своих и чужих мотороллеров италианцы причесывали закапанную седину и напевали голосами сладостно-хриплыми – голосами как бы с итальянской трехдневной щетиной.




Дорога Чикаго – Урбана-Шампэйн, Иллинойс. О смерти и жизни


В плоских частях Европы за вертикаль отвечают церкви и ратуши. Здесь – силосы и газгольдеры.

Сельские кладбища – неогороженные поляны с надгробьями там-сям. Ни дорожек, ни оград, ни клумб. Иногда деревья. Не кладбищенские, а деревья вообще: всегда тут стояли. Могил не подразумевается – только надгробья, всем своим видом намекающие, что они кенотафы. Необжитая смерть.

И придорожные деревни (когда это деревни, а не выставленные рядами жилвагоны по соседству с крепостями черной жестью сверкающих и белым алюминием матовеющих хоздворов): беспорядочно разбросанные дома без улиц, без заборов, без огородов и цветников. Временная, сезонная, неокончательная – необжитая? – жизнь.




Песнь вторая





Горы над Цюрихом, ровно горящий июль


Быстрые матовые солнца, медленные сияющие луны…

В углублениях гор запасы неба – вдруг кончится.
И то, небо здесь очень тратится:
маленькими бесцельными самолетами,
воздушными шарами, похожими на фунтики мороженого,
парапланеристами, подвешенными ко вздутым полоскам,
вилохвостыми коршунами…

Вилохвостые коршуны мгновенно обворачивают краткие тела длинными крыльями, ввинчиваются в луг и, мгновенно же разворачиваясь и разворачиваясь, с ничем во рту подлетают.

…На лугу лежали коровы с лицами пожилых демократических писательниц конца девятнадцатого века. Недоставало только пенсне, чтобы сфотографировать в овале.

Коровы к фотографированию равнодушны. Из домашних животных фотографироваться любят ослы, а коз, овец, куриц – не говоря уже о гусях и утках – это только нервирует. Олени убегают, но они всегда убегают. Лисицы, волки и медведи даже не выходят из леса.

…Но что же будет со всем этим, когда нажмут кнопку и оболочка начнет скрежеща отводиться назад – вместе с лугами, лесами и хуторами на ней, а из выдолбленных изнутри гор выдвинутся исполинские пушки, нацелены на Цюрихское озеро, откуда как раз высаживается русский десант.

Куда всё это скатится, за какой горизонт?

Или у всех у них тут – у коров, у крестьян, а может быть, даже и у туристов с фотоаппаратами – есть на этот случай инструкция: куда ложиться, за что держаться?..




Горы над Цюрихом. Каталог швейцарского сада. Конфигурации ветра


Яблоки в несильных пощечинах, внутри яблонь – сухой темный ветер: падает с ветки на ветку, вскарабкивается, обрывается, снова подтягивается.

Швейцарская поречка, пронзительно-алая, какой не видал я по западным и южным русским рекам. Ветер вокруг нее неподвижен – он, как заворот стекла, такого ясного, что почти уже затуманенного.

Боярышник швейцарский, в каждом мельчайшем прорезе, в каждом тончайшем вырезе до такой степени высвечен-высечен, что почти уже стемнел и потуск. Ветер стоит у него под ветвями, на манер подпорки, и не шевелится.

И наконец, дерево неизвестно какое – днем оно не пахнет, а ночью его не видно.

…А черешня, за оградой уже, сползая со склона вытянутой дрожащей ногой, начинает вдруг колотить всеми своими растопырыми ветками – как бы из растения-дерева превращается в некоторое животное, бешено отряхивающееся. Потом всё разом утихает. Удивленно ищешь вокруг ветер с такой странной и быстрой геометрией крыла, пока не замечаешь: без животного всё же не обошлось. Оно сидит внутри черешни и время от времени трясет ее ветки маленькими белыми руками…

Снизу, со склона, безостановочная коровья музыка. На неподвижных коровьих шеях с той или иной силой болтаются ботала.




Цюрих – Берлин, зима. Поезд идет на восток


В заднем углу косо-выпуклого стеклянного бока – пыльного, златопыльного – слепо алеет шарик, слеплен из пыла. Как поезд ни ускоряется, шарик не отстает: осветить, однако, ничего не умеет.

В кресле рядом – толстая девушка, по виду рыжая швейцарская эскимоска с западных озер, смочила два пальца в дырочках носа и увлажнила себе прическу.

Под шариком на выпуклых облаках лежит свет – точнее, скользит вслед за поездом, слегка отставая и оплывая. И ничего не освещая.

Девушка беззвучно пощелкала пальцами под столиком, как бы освобождаясь от излишних капель, и вложила их в книгу «Доктор Живаго» на французском языке.

Низ облаков уже темен, как бы отягчен темнотой, идущей от земли в небо. Скоро она съест облака, и свет над ними, и пылающий шарик над ним – всё небо осветится земной тьмой.

Девушка с заложенной двумя пальцами книгой будет смотреть в полярную ночь, просеченную сверкающими проводами – пока вдруг несчетными голубыми снопами не вспыхнет обоесторонне Берлин, восточная столица севера.




Северное море. У белых чаек черные ладони


На пляже было так холодно, что немцы купались одетыми.

Вода от недавнего дождя увязает на листьях полупрозрачными сгустками. Елки похожи на расшнурованные кипарисы (и обратное верно). В полосатых полупалатках полулежат отдыхающие в полушубках и читают скрипящие суперобложками книги. Рядом стоят собачки с длинной бахромой по бокам.

В дюнах, перевитых блестящей травой, качается старый ветер.

Вдоль моря шла барышня, пытаясь шевелить бедрами, которых у нее не было, в результате чего все ее долгие ноги волновались от лодыжек до лядвий в плоскости, поперечной движению.

Над прибоем медленно кувыркаются белые чайки – показывают свои иссиня-черные ладони.




Шиллеровская высота над Штутгартом, бывший герцогский парк, ныне дикий лес с пронумерованными стволами и биологическим буреломом; кажется, середина марта. Новости древоведения


За озером, нюхая себе ноги, ходили олени – маленькие, серенькие.

Все, кроме хвойных, деревья стояли с зимы неотряхнутые, в уже высохшей, но еще прилежащей земле. Слоеное бело-золотое небо расслаивалось об каркасы крон.

…Как известно, в конце осени или ранней зимой (в зависимости от породы и климата) деревья, кроме хвойных, улучают момент и молниеносно переворачиваются. Ветви их – с лиственной ветошью вместе – уходят в почву, а в небо вылетают корни в мокрой земле.

Весною бывшие корни начинают прорастать цветами и листьями, кому что положено, а осенью переворачиваются снова. Песочные часы такие. Песок у них, правда, не внутри, а снаружи. Да чаще всего это и не песок вовсе, а какая-то грязь наподобие разведенного черного пороха.

…В пыльных верхушках деревьев кто-то энергично двигал туда и обратно дверь сарая. Сарая там, конечно, никакого не было, да и зачем бы он там был нужен? – то был дятел. Так они поют.

Олени, когда подняли к пению головы, стали похожи на безрогих овчарок.




Шиллеровская высота над Штутгартом. Замок Солитюд, аллеи вокруг. Вопросы природы / вопросы природе:


…почему черемуха пахнет дешевыми духами, а сирень дорогими?..

Соловьи щелкают в наклоненных прядях берез, снизу доверху перевязанных светло-зелеными бантиками;

дрозды трещат на лугу у конюшни, и, как маленькие двуногие лошади, расхаживают среди больших плоских говех;

…но кто же там звякает, как ложечкой об стакан, в задохнувшемся самим собою каштане?

Каштан, кстати, из пирамидок своих пахнет духами не дорогими и не дешевыми, а какими-то средними. Такие «носят» (духи здесь носят) девушки из тех девушек, что похожи на неопределенных грызунов. Смотришь на нее, как она, наклонив светлые пряди к подпрыгивающим велосипедным рогам, идет по площадной брусчатке, и думаешь: «Белочка? Нет, не белочка. Хомячок? Пожалуй, что и не хомячок… …Какая-то крыска хорошенькая!»

Облака розовеют, небеса золотеют. Девушки надевают вязаные напульсники и по смыкающимся аллеям съезжают домой, в дуговую тень. Их велосипеды пахнут сном и хлебом. Большие розовые собаки бегут за ними, тряся подгорелыми кудеряхами вокруг хвоста.

…почему дубы пахнут пивом, березы потом, а ольхи ничем?..




Песнь третья





Март во Франкфурте. После долгой, как ни странно, зимы


Наутро с газонов исчез снег; запахло кипяченым бельем.

Под стеной зоопарка лежали маленькие разноцветные говна.

Одна женщина (говорят, стюардесса) шла мимо них в сторону какого-то свана или хевсура в летном полушубке, с такой силой двигая под плащом ягодицами, что у плаща шевелился воротничок.

Несколько казахов в стеганых ватниках и штанах из того особого синего х/б, что после второго надевания начинает казаться совершенно обспусканным, собирали говна на двухколесные подносы с длинной ручкой, давая им при этом отдельные имена. Например: «А это еще что за сизомудия такая?!»

Вдруг одновременно со всех сторон, но неизвестно откуда запели птички. В сущности, птицы пищат, как резиновые игрушки для ванной – вот и всё ихнее пение. Кроме, конечно, орлов из застенного вольера, копающих клювом в подмышке, и сороковорон, крупно качающихся на голых остриях деревьев – в потечно синеющем небе. Те кричат по-человечески. Но сегодня они почему-то молчали.




Об общественном транспорте. На Майне


ни с того ни с сего сломался и поплыл лед.

На краях больших квадратных льдин стоят бежевые утки (с плетеными спинками), темные селезни (с зелеными подзатыльниками) и ослепительно-белые чайки (с восково-прозрачными на расхлоп серыми крыльями) – и очень терпеливо едут.

Льдины истаивают быстрее, чем движутся. Легко себе представить: едешь в автобусе, а он вокруг тебя уменьшается, прозрачнеет и обламывается.

Но ты-то не можешь встрепетать крыльями и улететь, когда вода с краснокаучуковых трехпалых носков перейдет на худые холодные голени.

…а в обратную сторону, навстречу течению, звеньями по трое плыли небежевые, какие?то крапчатые утки – где возможно огибая, где невозможно – переходя пешком тонущие под ними маленькие льдины.




О предлогах. Франкфурт-на-Майне, магазин «Сдесь продаються русские товары»


Молдавское вино в форме виолончели лежа и сабли наголо. Киргизские сушки курчавыми гроздами. Казахские пряники, как гигантские мертвые жуки в полиэтиленовых пакетах. Но водка стоит молодцом – и в твердых блестящих футлярах, и в натянутых сетчатых маечках, и вовсе нагая.

Хозяйка, крошечная армянка из Сум, вся в пестрой слоистой одежде, – женщина-сумочка, можно сказать, – отворачивает голову и встряхивает молниеносными ушами. Ей очень хочется продать даме в голубых волосах коробку «Чернослива в шоколаде» с надписью золотым почерком: «Айва – символ вiльнiсти и незалежнiсти».

Муж-сумец, похожий на дьячка из выкрестов, бережно устанавливает на полку книги, которые уже прочел: семитомное собрание сочинений Ивана Ле, «Целину» Брежнева и сборник «Почему мы вернулись на Родину».

– Нет? Ну, как хотите… А тортика, вот, не желаете – «Триумф» восьмиугольный из Украины! Харьковские торты шоколадно-вафельные и в Союзе самые лучшие считалися…

Взгляд ее отлетел от престарелой Мальвины, будто наткнувшись на что-то твердое, фарфоровое:

– А-а… вы, наверно, с России?..




Ночное море во Франкфурте. Апрель. Односторонняя улица —


как бы продольная половина аллеи. По одну сторону шестиквартирные коробочки с санаторскими лоджиями и маленькие некрасивые виллы; по другую – обрыв.

Вдоль обрыва платаны, до того коротко обрубленные, что, кажется, состоят из одних культей. Крупные культи слегка приподняты (под невидимые костыли), из мелких еще не проросли зеленые волосы.

По-над обрывом пронзительно-желто теснится форзиция поникшая, она же форсайтия повислая, иными необоснованно именуемая японским, прости Господи, дроком.

С обрыва – газоны и клумбы уступами, выщербленные ступени, полуржавые перила. Затхлый, блаженный воздух забытого курорта. И остро чудится – особенно, когда в небе загораются колеса заезжего луна-парка – : там, внизу, за деревьями, должно быть море.

…Совсем уже ночью, когда луна-парк гаснет, ощущение еще острее: верхняя половина Германии отломилась и куда-то уплыла; подошло холодное, черностеклянное море, стоит там внизу, за деревьями – молча покачиваясь, редко поблескивая, дыша сырой известью…

Конечно, никакого моря тут нет – да и что бы оно, Северное, делало в этом почти южном городе? Хотя… кто сходил вниз и проверял?




Франкфурт, всё еще апрель. Первый день после выноса столиков. По маленькой площади с часами


шла сука с сумочкой; женщины (шероховатые блондинки) поглядывали на ее декольте, сжимали губы позади чашек и думали: «Вот из?за таких нас и насилуют!»

Мужчины, положив животы на колени, пили мыло.

Бледные старушки проводили мимо двух-трех собачек с головами летучих мышей. Сербо-хорваты, индо-пакистанцы и афро-африканцы в солнцезащитных очках шагали одновременно во все стороны и размахивали кто чем.

Стоя на левой ноге и почесывая ее правой, девочка играла на скрипке Баха. Другая девочка, еще меньше первой и похожа не на веник, а на сложенный, но еще не застегнутый зонтик, стояла под часовой башенкой и не в такт позвякивала стаканом.

Тут разом стемнело и, не успев даже отразиться в остеклении стен, на маленькую площадь одним куском упал синеватый дождь. И все они как будто умерли.




Берег Майна, четыре часа пополудни, середина мая. Незримая бузина


Река была еще вчера матовая, местами потертая – точно бархотка. А сегодня уже солнечно-лаковая (как бы сама собою надраена). Позеленела от деревьев и покраснела от мостов.

Наперерез восьмерке с загребным, привстав,
плыл лебедь.

Всякий удушливый дух благоуханный, преимущественно от кленов, черемух, сиреней и акаций, соединился с другим, и в результате запахло мочой – то ли кошачьей, то ли ангельской. Так, кажется, пахнет бузина, но как раз бузины нигде и не было видно.

А по набережной:

пирамидки каштанов самосожглись, оставив по себе скелетики из курчавого пепла;

склизкие узкие кожуры акаций упали, будто на дереве кто-то ел баклажаны;

падубы с шипастыми листьями и прессованные тисы как стояли с прошлого лета, так и стоят,

и лишь культи лаокаонов-платанов едва начинают зеленеть – как будто из них вырастают маленькие растрепанные гнезда.

Под мостом остановился румынский цыган с аккордеоном, снял черную клеенчатую шляпу и поклонился кладке. Вероятно, здесь и стоит незримая бузина. Цыгане, как известно, поклоняются бузине. А немцы варят из нее черное тугое варенье.




Франкфурт, под стеной зоопарка; середина июня, два часа ночи. Платаны, их луны и сладко-потный запах жасмина…


… а под стеной зоопарка платаны почему-то не окоротили, они и размахнулись, почти перекрыв улице бледно-лилово-розоватое кисельное небо с выеденной посередке луной. Зато каждый третий из них обзавелся внутри себя собственной продолговатой луной и неподвижно расширяется кверху, дробно и слоисто ею просвеченный.

От одной продолговатой луны к следующей пробирается припадающий на обе ноги человек в золотых шароварах, а его сокращенная тень, то появляясь, то исчезая, бежит по низу стены на манер маленькой черной собачки.

Встречные бочком-бочком осторожно-замедленны и погуживают по-итальянски или же по-польски подшептывают.

Женские лицa освещаются из мобильных телефонов и кажутся густо набелёнными. Или даже насинёнными.

И всё потно-сладостно пахнет жасмином, и было неясно, действительно ли это от жасмина, от его круглоугольных соцветий, разваливающихся даже от прохожего взмаха руки, или от сухих и медленных женщин в их невидимых открытых одеждах, идущих навстречу под кремлевской стеной зоопарка – женщин с круглоугольными лицами, освещенными из телефонов и исчезающими в бесповоротной тьме за спиной, где платаны, каждый третий из них, принимают их в свой слоистый и дробный, слабеющий книзу свет.

Проехал велосипед, свистя колесами, как целое дерево птиц.




Песнь четвертая





Франкфурт, у Восточного парка, сухой, но душный сентябрь. О всеобщем оборзении


На тротуар в шашечку мучительно какала английская борзая собака средних размеров – как стоп-кадр собственного бега.

Хозяйка в бархатной кепке и цыганской юбке в три оборота прохаживалась по радиусу поводка, иногда оглядывалась и отрывисто произносила: «Брзо! Брзо!»

Борзая же на это мучительно скашивала голые глаза, как будто бы отвечая: «Полагано… полагано…»

Желуди стреляли из-под колес проезжающих мимо велосипедов и просвистывали мимо ее прижимающихся к затылку ушей.

Борзая скашивала глаза еще дальше, на оборзевших велосипедистов, поднимала узкую морду и тужилась еще мучительнее.

По ее длинному медному носу чиркали волнистые листья – но и это ее не радовало.




Франкфурт, конец сентября, Восточный парк. Перед грозой


Небо разом потемнело, a всё, что под небом, стало светлей, как будто – со стальным каким-то отливом – светясь из себя.

На западном краю неба дважды грохнуло, на южном – вспыхнуло трижды.

Последние велосипедисты проносятся по парку, пригибаясь, и стоя въезжают на выезд. Привязанный к одному из велосипедов, в гору карабкается французский бульдог – небольшая собака с лицом кошки.

Перед колесами тяжело-хлопотливо и с теплым почему-то ветром из-под мышек взлетают толстые серые гуси и улетают внутрь парка – прячутся от дождя в пруду.

Прочих птиц уже давно не было видно.

В аллеях вздрогнули фонари. Грозно запахло предгрозовой затхлостью. Деревья присели на корточки и схватились за голову.

Всё потемнело, и только небо посветлело, как будто бы светясь из себя с каким-то стальным отливом.

В стыках тротуарной облицовки сверкнули первые острия.




Франкфурт, набережная Майна, 13 октября, день смерти Леонида Аронзона. Еще не осень, но уже


Маленький клен покраснел раньше других и стоит, как дурак, посреди газона. Еще не осень.

Березы стали похожи на подберезовики. Нет, всё же осень…

От плоских кораблей, проходящих под зелеными и красными мостами, шли к берегу треугольные волны. Полупрозрачный воздух, кишевший еще месяц назад над рекой, стал прозрачен и не кишел совершенно. Да, осень…

Но по набережной бегут-бегут спортивные женщины, двигая грудями под майкой. Почему-то у одних груди движутся влево-вправо, а у других вверх-вниз. Чем одни отличаются от других, непонятно, но и те, и другие прекрасны.

Под мостом, ухватив себя за поясницу, вся в шерстяных повязках стояла девушка и двигала жилой на шее. Одна нога у нее была простая, а другая балетная.

Электричество стекает с прибрежных домов и загорается в реке дрожащими бляшками.
Нет, еще не осень, но уже.




Франкфурт-на-Майне, январь; закат. Глаголы движения


Черный поезд летел по мост?. Окна его при этом стояли на месте, сверкая навылет закатом. Пролетел, а окна остались стоять, потом упали.

Серый самолет плыл на закат, снижаясь сквозь розоватые разреженные облака. Там аэродром у него, что ли, был спрятан?

Ну а барже белой, белой барже другого ничего не оставалось, как ехать – под мост, в самый того заката черно-алый корень. Прочие глаголы движения были заняты.

И она и ехала – и как бы даже подрагивала на притопленных гусеницах, заезжая под мост. Перевернутый красно-бело-синий кулек поворачивался туда-сюда на корме, разворачивался и сворачивался – голландский флажок.

По мосту летит в противоположную сторону черный поезд.
Франкфурт-на-Майне, конец теплого как никогда января, и вдруг несколько снега упало на японскую вишню у Исторического музея, что сдуру пошла белыми цветами. Теперь у нее на судорожных сучьях непонятно где что.

Перелетные птицы – тоже никого не умнее – вернулись с полпути и тучами, как комары, носятся по одутловатому небу.





Конец ознакомительного фрагмента. Получить полную версию книги.


Текст предоставлен ООО «ЛитРес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию (https://www.litres.ru/pages/biblio_book/?art=51845239) на ЛитРес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.



Если текст книги отсутствует, перейдите по ссылке

Возможные причины отсутствия книги:
1. Книга снята с продаж по просьбе правообладателя
2. Книга ещё не поступила в продажу и пока недоступна для чтения

Навигация